Иосаф мог встретить ее только каким-то не совсем искренним смехом.
– Боже мой, что такое с вами? – говорила Эмилия с беспокойством.
– Так, ничего-с! – отвечал Иосаф, продолжая смеяться.
– Как ничего! Брат сейчас был в Приказе, там говорят, что вас посадили за мое дело! – возразила Эмилия и с заметным чувством брезгливости присела на кровать.
– Ничего-с, так себе, потешиться захотели… – отвечал Иосаф. – Все ведь мы-с, чиновники, таковы!.. Не то, чтобы сделать что-нибудь для кого, а нельзя ли каждого стеснить и сдавить… точно войско какое, пришли в завоеванное государство и полонили всех.
– О нет, вы не такой! – говорила Эмилия, смотря на него почти с нежностью.
– Я вас прошу и умоляю, – продолжал Иосаф, прижимая руку к сердцу, – только об одном: не беспокоиться о вашем деле. Я для вас жизнию готов пожертвовать.
– Да, вы чудный человек, – подхватила Эмилия и задумалась.
Иосаф молча глядел на нее: сколько бы ему хотелось и надо было сказать ей, но ничего, однако, не осмеливался. Эмилия, наконец, встала.
– Как здесь нехорошо… грязно… – проговорила она и вздумала было прочесть одну из надписей на стенке, но в ту же минуту сконфузилась и отвернулась. – Прощайте, мой друг! Я буду еще у вас, – сказала она.
Иосаф по обыкновению поспешил поцеловать у нее ручку, и при этом она уже чмокнула его не в темя, не в щеку даже, но Иосаф так успел пригнать, что прямо в губы.
– О, какой вы хитрый, вы умеете воровать поцелуи! – проговорила она, вся вспыхнув, и проворно убежала.
Иосаф в восторге упал на диван и закрыл себе лицо руками.
Дня через два после того Ферапонтов шел по одному из самых глухих переулков. Почти уже на выезде из города он остановился перед старым, полуразвалившимся деревянным домом, с заколоченными наполовину окнами и с затворенною калиткою. Иосаф торкнулся было в нее; но оказалось, что она была заперта. Зная, вероятно, хорошо обычай хозяина, он обошел дом кругом и, перескочив, на задней его стороне, через невысокий забор, очутился в огромнейшем огороде, наглухо заросшем капустою, картофелем и морковью. Пройдя его, он вышел на двор, на котором то тут, то там виднелись почти с отвалившимися углами надворные строения. У колодца, перед колодой, неопрятная баба мыла себе судомойкой ноги.
– Клим Захарыч Фарфоровский дома? – спросил ее Иосаф.
– Дома, – отвечала баба.
Он пошел было на парадное крыльцо.
– Не туда, с заднего ступайте! – научила его баба.
Иосаф взошел по развалившейся лесенке на заднее крыльцо и попал прямо в темную переднюю. Чтобы дать о себе знать, он прокашлянул, но ответа не последовало. Он еще раз кашлянул, снова то же; а между тем у него чем-то уже сильно ело глаза, так что слезы даже показались.
«Что за черт такой», – подумал про себя Иосаф и что есть силы начал стучать ногами.
– Кто там? – послышался, наконец, из соседней комнаты разбитый голос, и вслед за тем дверь из нее отворилась, и в нее выглянул белокурый, мозглявый старичок, с поднятыми вверх тараканьими усами, в худеньком, стареньком беличьем халате.
– Ферапонтов из Приказа! – объяснил ему Иосаф.
– А! Ну войдите, войдите, – сказал старичок и впустил его.
Первое, что бросилось Ферапонтову в глаза, – это стоявшие на столике маленькие, как бы аптекарские вески, а в углу, на комоде, помещался весь домашний скарб хозяина: грязный самоваришко, две-три полинялые чашки, около полдюжины обгрызанных и треснувших тарелок. По другой стене стоял диван с глубоко просиженным к одному краю местом.
– Да! Так вот как! – сказал старичок, садясь именно на это просиженное место и утирая кулаком свои слезливые и как бы воспаленные глаза.
– Вот как-с, да! – отвечал ему в тон Иосаф и тоже сел и утер слезы.
– Это вы от луку плачете? У меня тут лук в наугольной сушится, – сказал ему хозяин, как-то кисло усмехаясь.
– Зачем же тут? Разве нет другого места? – спросил было Ферапонтов.
– А где же? В каком месте? – возразил Фарфоровский и уже злобно оскалился.
Как ни много Иосаф слышал об этом чудаке, однако почти с удивлением смотрел на его сморщенное и изнуренное лицо, на его костлявые и в то же время красные, с совершенно обкусанными ногтями, руки. Собственно по чину Фарфоровский был даже статский советник и некогда переселился в губернию из Петербурга, но всюду являлся каким-то несчастным: оборванный, перепачканный. Не столько, кажется, скупец, сколько человек мнительный, он давно уже купил себе этот старый домишко и с тех пор поправки свои в нем ограничил только тем, что поставил по крайней мере до шести подпорок в своей обитаемой комнате, и то единственно из опасения, чтобы в ней не обвалился потолок и не придавил его. В жаркий майский день Иосаф нашел его, как мы видели, в меховом тулупчике, и сверх того он еще беспрестанно боялся, что его отравят, и для этого каждое скудное блюдо, которое подавала ему его единственная прислужница-кухарка, он заставлял ее самое прежде пробовать. Покупая какую-нибудь ничтожную вещь, он десять раз придумывал, давал за нее цену, отпирался потом; иногда, купив совсем, снова возвращался в лавку и умолял, чтобы ее взяли назад, говоря, что он ошибся. Дрожа каждую минуту, чтобы его не обокрали, он всю дрянь держал у себя в доме, даже дрова хранил в зале. Лук сушился в наугольной по той же причине. В отношении денег он более всего, кажется, предпочитал государственные кредитные установления, как самые уже верные хранилища, а потому в Приказ обыкновенно бегал по нескольку раз в неделю, внося то сто, то двести рублей, и даже иногда не брезговал сохранной книжкой, кладя под нее по целковому, по полтиннику.