– А что вы, женатый или холостой? – спросила Эмилия и, ей-богу, кажется, говоря это покраснела.
– Нет-с, я старый холостяк, – отвечал он.
– Почему же старый? – сказала Эмилия и устремила на него взгляд. – Может быть, вы много жили? – прибавила она.
При этом уж Иосаф весь вспыхнул.
– Напротив-с, – отвечал он.
С лица Бжестовского по-прежнему не сходила какая-то насмешливая улыбка.
– И вы даже в виду не имеете никакой партии? – вмешался он в разговор, как бы вторя сестре.
– Нет-с, какая партия, – отвечал Иосаф как бы несколько даже обиженным тоном.
– Отчего же? – простодушно спросила Эмилия.
– Судьбы, вероятно, нет-с.
– Ну – нет! Вы, кажется, такой добрый, что можете составить счастие каждой женщины… – проговорила Эмилия.
Иосаф чувствовал, что у него пот холодными каплями выступал на лбу. Бжестовский между тем встал и, как бы желая походить, прошел в дальние комнаты.
Иосаф остался с глазу на глаз с Эмилиею.
– И вы никогда не были влюблены? – спросила она, низко-низко наклоняясь над работой.
Вопрос этот окончательно дорезал Иосафа.
– Может быть-с, не был, а теперь есть… – пробормотал он и от волнения зашевелил ногами под столом.
– Теперь? – повторила многозначительно Эмилия.
Бжестовский в это время возвратился. Иосаф, как-то глупо улыбаясь, стал глядеть на него. Однако, заметив, что Бжестовский позевнул, Эмилия тоже, по известной симпатии, закрыв ручкой рот, сделала очень миленькую гримасу, он не счел себя вправе долее беспокоить их и стал прощаться. При этом он опять осмелился поцеловать у Эмилии ручку и опять почувствовал, что она чмокнула его в темя. Бжестовский опять проводил его самым любезным образом до дверей.
Проходя домой по освещенным луною улицам, Иосаф весь погрузился в мысли о прекрасной вдове: он сам уж теперь очень хорошо понимал, что был страстно, безумно влюблен. Все, что было в его натуре поэтического, все эти задержанные и разбитые в юности мечты и надежды, вся способность идти на самоотвержение, – все это как бы сосредоточилось на этом божественном, по его мнению, существе, служить которому рабски, беспротестно, он считал для себя наиприятнейшим долгом и какой-то своей святой обязанностью.
Скрыпя перьями и шелестя, как мыши, бумагами, писала канцелярия Приказа доклады, исходящие. Наружная дверь беспрестанно отворялась. Сначала было ввалился в нее мужик в овчинном полушубке, которому, впрочем, следовало идти к агенту общества «Кавказ», а он, по расспросам, попал в Приказ. Писцы, конечно, сейчас же со смехом прогнали его.
После его вошла старушка мещанка, принесшая тоже положить в Приказ, себе на погребение, десять целковеньких и по крайней мере с полчаса пристававшая к Иосафу, отдадут ли ей эти деньги назад.
– Отдадут, отдадут, – отвечал он.
– Не обидьте уж, государь мой, меня, – говорила она и положила было ему четвертачок на конторку.
– Поди, старый черт, что ты! – крикнул он и бросил ей деньги назад.
– Виновата, коли так, кормилец мой… – проговорила старуха и, подобрав деньги, убралась.
Двери, наконец, снова отворились, и вошел непременный член с озабоченным лицом и с портфелью под мышкой. Вся канцелярия вытянулась на ноги, Иосаф тоже поднялся, чего он прежде никогда не делал. Член прошел в присутствие. Ферапонтов тоже последовал за ним.
– Что, как-с? – спросил он, глядя на начальника.
– А на-те вот, посмотрите… полюбуйтесь, – отвечал тот и вынул из портфеля журналы Приказа, разорванные на несколько клочков. – Ей-богу, служить с ним невозможно! – продолжал старик, только что не плача. – Прямо говорит: «Мошенники вы, взяточники!.. Кто, говорит, какой мерзавец писал доклад?» – «Помилуйте, говорю, писал сам бухгалтер». – «На гауптвахту, говорит, его; уморю его там». На гауптвахту велел вам идти на три дня. Ступайте.
В продолжение этого рассказа Иосаф все более и более бледнел.
– Спасибо вам, благодарю – подо что подвели да насказали, – проговорил он.
– Что же я тут виноват?.. Чем?
– Чем?.. Да! – проговорил Иосаф, почти что передразнивая начальника. – Для вас, кажется, все было делано, а вы в каком-нибудь пустом делишке не хотели удовольствия сделать. Благодарю вас!
– Что ж ты уж очень разблагодарствовался! – прикрикнул, наконец, старик, приняв несколько начальнический тон. – Тебе сказано приказанье: ступай на три дня на гауптвахту, – больше и разговаривать нечего!
– Это-то я знаю, что вы сумеете сделать, знаю это!.. – произнес почти с бешенством Иосаф и ушел; но, выйдя на улицу и несколько успокоившись на свежем воздухе, он даже рассмеялся своему положению: он сам должен был идти и сказать, чтобы его наказали. Подойдя к гауптвахте, он решительно не находился, что ему делать.
Однако его вывел из затруднения стоявший на плацу молоденький гарнизонный офицерик, с какой-то необыкновенно глупой, круглой рожей и с совершенно прямыми, огромными ушами, но тоже в каске, в шарфе и с значком на груди.
– Что вам надо? – спросил он его строго.
– Меня на гауптвахту прислали, чтобы посадили, – отвечал Иосаф.
– А! Ступайте! Вероятно, за взяточки… хапнули этак немного, – говорил юный дуралей, провожая своего арестанта в офицерскую комнату, которая, как водится, имела железную решетку в окне; стены ее, когда-то давно уже, должно быть, покрашенные желтой краской, были по всевозможным местам исписаны карандашом, заплеваны и перепачканы раздавленными клопами. Деревянная кровать, с голыми и ничем не покрытыми досками, тоже, по-видимому, была обильным вместилищем разнообразных насекомых. Из полупритворенных дверей в темном углу следующей комнаты виднелось несколько мрачных солдатских физиономий. Чувствуемый оттуда запах махорки и какими-то прокислыми щами делали почти невыносимым жизнь в этом месте. Иосаф сел и задумался. Всего грустней ему было то, что он три дня не увидит своего божества; но в это время вдруг на плацформе послышался нежный женский голос. Иосаф задрожал, и вслед же за тем в комнату вошла Эмилия, в белом платье, в белой шляпке и белом бурнусе, совершенно как бы фея, прилетевшая посетить его в темнице.