– Вот вы все жаловались, что в Приказе проценты малы, – начал Иосаф.
– Али велики? – спросил Фарфоровский и опять злобно оскалился.
– Ну, так вот отдайте в частные руки. Я вам смаклерю это… пятнадцать процентов получать будете.
Глаза у старика разгорелись.
– А залог какой? – спросил он торопливо.
– Да залогу тут совсем никакого нет, – отвечал Иосаф.
– Как же без залогу-то? – спросил Фарфоровский, как бы мгновенно исполнившись глубочайшего удивления.
– А вот как, – отвечал Ферапонтов и объяснил было ему все дело Костыревой; но старик в ответ на это только усмехнулся.
– Сам ты, милый человек, – начал он уже наставительным тоном, – служишь при деньгах, а того не знаешь… Ну-ка, дай-ка мне из твоего Приказа-то хоть тысчонки две без залога-то. Дай-ко!
– То место казенное.
– А, казенное? То, вот видишь, казна, – зашипел Фарфоровский. – Казну сберегать надо; она у нас бедная… Только частного человека грабить можно.
– Кто ж вас грабит? – спросил Иосаф.
– Все вы! Вон эта полиция… у ней у самой сто лет перед домом мостовая не мощена; а меня заставляет: мости, где хошь бери, да мости!
– Вам-то пуще негде взять.
– Много у меня; ты считал в моем кармане-то.
– Известно, что считал. Умрете, все ведь останется, – сказал Иосаф, уже вставая.
– Умрешь и ты! Что ты меня этим пугаешь! Молодой ты человек, пришел к старику и огорчаешь его. Для чего! – вскинулся на него хозяин.
– С вами, видно, не сговоришь, – проговорил Иосаф и пошел.
– Да нечего: стыдно! Стыдно! – стыдил его хозяин.
Выйдя от Фарфоровского и опять пройдя двором и огородами и перескочив через забор, Иосаф прямо же пошел еще к другому человечку – сыну покойного и богатеющего купца Саввы Родионова. Сам старик очень незадолго перед смертью своею, служа в Приказе заседателем, ужасно полюбил Иосафа за его басистый голос и знание церковной службы. Каждое воскресенье он звал его к себе в гости, поил, кормил на убой и потом, расчувствовавшись, усиленнейшим образом упрашивал его прочесть ему, одним тоном, не переводя духу, того дня апостола, и когда Ферапонтов исполнял это, он, очень довольный, выворотив с важностью брюхо, махая руками и почти со слезами на глазах, говорил: «Асафушка! Мой дом – твой дом! Сам умру – сыну накажу это!..» Но, увы! Иосафу и в голову не приходило, что сын этот вовсе не походил на своего папеньку, мужика простого и размашистого. По своей расчетливости, юный Родионов был аспид, чудовище, могущее только породиться в купеческом, на деньгах сколоченном сословии: всего еще каких-нибудь двадцати пяти лет от роду, весьма благообразный из себя, всегда очень прилично одетый и даже довольно недурно воспитанный, он при этом как бы не имел ни одной из страстей человеческих. У него, например, был прекрасный экипаж и отличные лошади, но он и того не любил. Жил он в целом бельэтаже своего огромного дома с мраморными косяками, с новомодными обоями, с коврами, с бронзой, с дорогою мебелью; но на всем этом, где только возможно, были надеты чехлы, постланы подстилки, которые никогда не снимались, точно так же, как никогда ни одного человека не бывало у него в гостях. Аккуратнейший в своей жизни, как часовая машина, он каждый день объезжал свои лавки, фабрики. В субботу обыкновенно разделывал всех мастеровых сам, и если какому-нибудь мужику приходилось с него 99 1/2 копейки, то он именно ему 99 1/2 и отдавал, имея для этого нарочно измененные денежки и полушки. В отношении значительных лиц в городе Родионов был чрезвычайно искателен; но это продолжалось только до первого приглашения к какому-нибудь пожертвованию. Напрасно тут его ласкали, стращали, он откланивался, отшучивался, но не подавался ни на одну копейку. Даже ни одной приближенной женщины он не имел у себя, и когда, по этому случаю, некоторые зубоскалы-помещики смеялись ему, говоря: «Что это, Николай Саввич, хоть бы ты на какую-нибудь черноглазую Машеньку размахнулся от твоих миллионов», – «Зачем же-с это? Женюсь, так своя будет», – отвечал он обыкновенно. Кто бы с ним ни говорил, особенно из людей маленьких и почему-либо от него зависящих, всякий чувствовал какую-то смертельную тоску, как будто бы перед ним стоял автомат, которого ничем нельзя было тронуть, ничего втолковать и который только и повторял свое, один раз им навсегда сказанное.
В светлой, с дубовой мебелью, передней его Иосаф нашел старого еще знакомца своего, любимого приказчика покойного Саввы Лукича, совсем уж поседевшего и плешивого.
– Здравствуйте, батюшка Иосаф Иосафыч, – сказал тот, тоже признав его.
– А что, хозяин дома? – спросил Ферапонтов.
В ответ на это старик вынул из кармана круглые, старинные часы и, посмотрев на них, произнес:
– Теперь еще нет, а через двадцать минут будут дома!
– Да верно ли это?
– Верно… Это уж у нас верно! – отвечал старик.
В голосе его в одно и то же время слышалась грусть и насмешка.
Чрез двадцать минут Родионов действительно приехал.
– А, здравствуйте! Сюда пожалуйте, – сказал он, увидев Иосафа и проходя скорым, деловым шагом.
Далее, впрочем, залы он не повел его, а, остановившись у дверей в гостиную, небрежно облокотился на нее.
– Что скажете? – спросил он.
– Я к вам, Николаи Саввич, с просьбой, – начал Иосаф, переминаясь с ноги на ногу.
– Слушаем-с! – произнес Родионов.
Ферапонтов рассказал ему откровенно и подробно положение Костыревой.
– Так-с, понимаем, – проговорил Родионов, все как-то гордей и бездушнее начиная смотреть.
– А между тем из именья… – продолжал Иосаф убедительнейшим бы, кажется, по его мнению, тоном, – есть там покупщики – купить лес и мельницу, так что вся недоимка сейчас бы могла быть покрыта.