Ферапонтов побледнел.
– Прошенье Костыревой… деньги она представляет… просит там остановить торги, – проговорил он нетвердым голосом.
– Как же это так? – спросил его опять непременный член, уставляя на него свои бессмысленные глаза.
– Да так… надо остановить… тут вот прямая статья насчет этого подведена…
– Все же, брат, надо прежде доложить губернатору.
– Зачем же губернатору-то докладывать? Всякими пустяками беспокоить его, – возразил Иосаф, и у него уже сильно дрожали губы.
– Какие пустяки… хуже, как сам наскочит… тогда и не спасешься от него.
– Спасаться-то тут не от чего. Не первый год, кажется, служат с вами… Никогда еще ни под что вас не подводил.
– Что ж ты на меня-то сердишься!.. – возразил ему добродушно старик. – Я с своей стороны готов бы хоть сейчас, как бы не этакой башибузук сидел у нас наверху. Этта вон при мне за пустую бумажонку на правителя канцелярии взбесился: затопал… залопал… пена у рта… Тигр, а не человек.
– Да хоть бы он растигр был. Это дело правое… я и сам не восьмиголовый какой… Нечего тут сомневаться-то, подписывайте! – проговорил было Иосаф, привыкший почти безусловно командовать своим начальником.
Но старик на этот раз, однако, уперся.
– Нет, брат, как хочешь: доложить я доложу, а сам собой не могу, – проговорил он.
Иосаф только сплюнул от досады и вышел было из присутствия; но вскоре опять воротился.
– Пожалуйста, Михайло Петрович, подпишите, сделайте для меня хоть раз это одолжение. Я еще никогда не просил вас ни о чем, – произнес он каким-то жалобно умоляющим голосом.
– Только не это, брат, не это! – сказал старик окончательно решительным тоном.
Не совсем уже ясно понимая сам дела и видя такое настояние от бухгалтера, он прямо заподозрил, что тот, верно, хватил тут какой-нибудь значительный куш и хочет теперь его подвести.
– Вот отсохни мой язык, коли так! – воскликнул вдруг Иосаф, крестясь и показывая на образ. – Слова теперь не скажу вам ни по какому делу… Подписывайте сами, как знаете.
– Ну что ж? Бог с тобой, – говорил старик растерявшись. Иосаф, сердито хлопнув дверями, опять вышел и конец присутствия досидел, как на иголках. Возвратясь домой, он тоже, кажется, решительно не знал, что с собою делать: то ложился на диван, то в каком-то волнении вставал и начинал глядеть на свой маленький дворик. Там на протянутой от погреба до забора веревке висели и сушились его зимняя шинель, шуба, валеные сапоги и даже его осьмиклассный мундир и треугольная шляпа. Несколько дальше в тени, около бани, двое маленьких петушков старательнейшим образом производили между собою драку: по крайней мере по получасу стояли они, лукаво не шевелясь и нахохлившись друг перед другом, потом вдруг наскакивали друг на дружку, расскакивались и снова уставляли головенки одна против другой; но ничто это не заняло, как бывало прежде, Иосафа. Часов в семь он кликнул свою кухарку и велел себе дать умываться. При этом он до такой степени тер себе шею, за ушами и фыркал, что даже всю бабу забрызгал.
– Чтой-то больно уж сегодня размылись, – говорила она и принесла было по обыкновению ему старые штаны.
– Давай новые, все давай новое, – проговорил Иосаф и, поставивши ногу на стол, сам принялся себе чистить сапоги.
Надев потом фрак, он по крайней мере с полчаса причесывал бакенбарды, вытащил из них до десятка седых волос, и затем, надев несколько набекрень свою шляпу, вышел и прямейшим путем направил стопы свои к дому Дурындиных. Там его встретили совершенно как родного: Эмилия показалась Иосафу еще прелестнее; она одета была в черное шелковое платье. Талия ее до того была тонка, что, казалось, он мог бы обхватить ее своими двумя огромными пальцами; на ножках ее были надеты толстые на высоких каблуках ботинки, которыми она, ходя, кокетливо постукивала. Бжестовский был тоже по обыкновению разодет, но только несколько по-домашнему: он был в башмаках, в широких шальварах, завязанных шелковым снурком, без жилета, но в отличнейшем белье и, наконец, в коротеньком сереньком сюртучке, кругом выложенном красным снурком. Иосаф даже и не предполагал никогда, что мужчина может быть так одет. Чтобы не встревожить Эмилию, он объяснил ей только то, что просьбу он подал и деньги представил.
– Но боже мой! Мне по крайней мере надо вам дать расписку в них, – проговорила Эмилия сконфуженным голосом.
– Зачем же-с? Когда станете платить в Приказ, деньги ваши через мои же руки пойдут, тогда я и вычту свои, – отвечал Иосаф.
Бжестовский при этом посмотрел на него пристально и ничего не сказал, а Эмилия еще более сконфузилась. За чаем она по-прежнему угощала Иосафа самый радушным образом, и при этом он сам своими глазами видел, что она как-то таинственно взглядывала на него и полулукаво улыбалась ему. На лице Бжестовского тоже была написана какая-то странная усмешка.
Когда стемнело, человек подал лампу с абажуром. Эмилия уселась перед ней с работой. Прекрасные ручки ее, усиленно освещенные светом огня, проворно и ловко вырезывали на батисте дырочки и обшивали их тончайшей бумагой. Иосаф и эту картину видел еще первый раз в жизни.
– Скажите, вы давно служите в Приказе? – спросил его Бжестовский.
– Давно-c! Был тоже когда-то студентом… учился кой-чему, – проговорил Иосаф и, не докончив, потупил голову.
– Вы были студентом? – произнесла с участием хозяйка. – Как я люблю студентов: когда мы жили в Киеве, их так много ходило к нам в дом.
Иосаф на это только вздохнул, как паровая машина: о, если бы хоть частичка этой любви выпала и на его долю!